Вы здесь

Боязнь забыть слово

Вольные размышления над современной поэзией Сибири
Файл: Иконка пакета 12_zolotsev_bzs.zip (29.86 КБ)
КРИТИКА. ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ. БИБЛИОГРАФИЯ

Станислав ЗОЛОТЦЕВ

БОЯЗНЬ ЗАБЫТЬ СЛОВО
Вольные размышления над современной поэзией Сибири

...Для начала — спасибо всем, кто стал героями этих заметок, дав мне возможность насладиться их прекрасными или просто хорошими стихами. Тем же, чьи строки вызвали у меня иную реакцию, призвав мое перо порою быть едким или ироничным — спасибо вдвойне: какая же еда без перца, соли и горчицы? Но прежде всего говорю спасибо алтайскому поэту Владимиру Башунову: без его строк я не знал бы, с чего начать эти печатные размышления. Стихи Башунова давненько не встречались мне, а тут — новая да и замечательная его книга, «Полынья», где, в частности, встретилось мне стихотворение «Костяки». Вот несколько строф из него:

Петухи поют в Костяках.
Топоры стучат в Костяках.
Мужики, как сошли с ума,
обихоживают дома.
Тот веранду решил обшить,
тот резьбой карниз обошел —
собираются долго жить,
и нарядно, и хорошо.
Им-то видно, что всюду клин:
ни больницы, ни школы, ни
клуба нет — один магазин,
да и то в урочные дни.
Им-то ясно, какой исход
ожидает их через год,
через два, ну от силы три:
все разъедутся. — А не ври!
Как с ума сошли мужики,
как ночуют на облаках,
смыслу здравому вопреки
петухи поют в
Костяках...

Последнюю, очень значимую строфу, приведу несколько позже... Да, это — мастерски написанное стихотворение открывает лик деревни; причем не сомневаюсь — совершенно реальной, в действительности существующей, а не в воображении автора: и на моей родной, дочиста разоренной и наполовину люмпенизированной Псковщине, и в иных краях страны доводилось мне, к счастью, видать селения, где жители не опустили рук и не потеряли веру в себя, где люди — на первый взгляд, «как с ума сошли» в стремлении не «выжить», но именно ж и т ь, одолевая лихолетье, возвышаясь над мраком и смрадом разрухи. Но, прежде всего (и, наверное, сам того не сознавая), думается, В. Башунов передал здесь состояние н ы н е ш н е й р у с с к о й п о э з и и. Подлинной, истинной, не «русскоязычной», не стремящейся к «всеземному сознанию» и «общечеловеческим ценностям» (кто не знает, что сие есть, объясняю: это такие зеленовато-серенькие бумажки, на коих печатаются рядом с цифрами портреты президентов заокеанской сверхдержавы). Нет, именно той поэзии, что является, говоря пушкинскими словами, «неподкупным голосом русского народа» и страны, взявшей свое имя от крупнейшей славянской нации.
...Этим-то Россия в наши дни вновь и являет свою уникальность. Выражение «Когда говорят пушки — музы молчат» могло родиться и воплотиться в действительность лишь под дальними, латинскими небесами: у нас оно не срабатывало никогда. Все происходило и происходит с точностью до наоборот... Чем тяжелее и горше лихолетье — тем отчаянней напрягаются потайные духовные силы страны, рождая трагедийные и высокие явления Слова и других искусств. Рождая нередко в муках, порою и не без тяжких потерь...

В нашем черном саду
Каждый день помирает садовник,
Но приходит другой, как и я, с бесконечной войны —
Золотые слова каждый день он приносит с помоек
Для друзей для своих, для своей беззаветной страны.

Вот еще одно точнейшее, как мне представляется определение сегодняшнего жития нашей поэзии (именно жития: жизнью с ее «обычностями» и хоть какой-либо стабильностью это уже не назвать), созданное одним из самых ярких поэтов сибирской «новой волны» Александром Денисенко. Если кого-то покоробит «с помоек», то вспомните ахматовское «из какого сора». Еще и не из таких «неизящных» мест приходит ныне к нам поэзия — но главное, что идет, жива, да еще как жива? Так было и во время Великой Отечественной, когда к каждой дивизионной газете был «приписан» поэт. Так — теперь мы имеем возможность читать эти стихи — происходило в Первую Мировую войну: одни фронтовые стихи Н. Гумилева чего стоят! А после, в годину революционных потрясений и братоубийственной гражданской бойни — какие шедевры рождались под пером Блока, Есенина, Ахматовой и других соловьев российского стиха, разделявших о народом его смертные и кроваво-голодные страдания... На взгляд «цивилизованного» западного человека — поистине «смыслу здравому вопреки». Но всегда наша поэзия вела себя «вопреки», а не «благодаря». Рождалась — «не по правилам».
Так случилось и среди грянувшей сначала под псевдонимом «перестройка», а потом обернувшейся разрухой и развалом всего и вся нынешней Смуты. Признаюсь, лет восемь назад, когда рухнула госсистема книгоиздания, канул в небытие прежний книготорг, когда бессмысленно стало даже и надеяться на какие-либо гонорары, а книги стихов и по-настоящему художественной (не «ужастики», не «триллеры») прозы стало возможно издавать лишь за счет автора или с помощью «милостивца-благодетеля» по фамилии Спонсор, — мне, при всем моем природном оптимизме порой думалось (а многим и твердо верилось в черном ужасе), что отечественная поэзия может впасть в немотность. Что те, кто мог бы стать ее новыми творцами и служителями, люди юных поколений — по уверению новых «хозяев жизни» — стремящиеся врасти в «новый мировой порядок» и «выбравшие пепси», отринут от себя занятия стихотворчеством как невыгодное и бессмысленное дело. Те самые «хозяева» сделали, казалось бы, все, чтобы такое случилось. Но куда там!
...Прежде всего, не сдались «коренники», те, кто уже сколь-либо утвердил или хотя бы зарекомендовал себя художником русского стержневого стиха. Они — вот уж прав Башунов — в самом деле, «как сошли с ума, как ночуют на облаках»: порой впроголодь живя, продолжали творить поэзию. Они — вот уж прав Денисенко — просто физически в большинстве своем не в силах остаться немотными, с еще большим, чем прежде, упорством стали «приносить золотые слова... для друзей, для своей беззаветной страны». Великолепно запечатлено это состояние души и ума страдающего за свою Отчизну, за будущее новых поколений русского поэта в строках Нинели Созиновой, напечатанных в ее недавней книге «Любовью единой»:

...Да не пора ль нам, други, оглядеться?
Да не унять ли этот кавардак? —
Мы б дотянули как-нибудь и так...
Да детям-внукам что дадим в наследство?

(Ненадолго прерываю цитату, чтобы дать другую, из классика. Почти девяносто лет назад, накануне глобальных и державных потрясений, на моей родной Псковщине побывал Иван Бунин, — там, в стихотворении «Псковский бор» он и задал себе, современникам и нам вопрос, который стал самым болевым и ключевым для всех русских людей XX века, которым дорого духовное достояние Отечества! «Достойны ль мы своих наследий?» И вот горькое эхо этого вопроса, прозвучавшее на исходе века в устах русской женщины — и выражающее тревогу миллионов ее соотечественниц-матерей: «...Детям-внукам что дадим в наследство?» А если учесть, что исход произошел не только у века, но и у тысячелетия, эти слова обретают впрямь не просто исторический, но — эсхатологический смысл...):

Разор и рознь по крови и по духу —
несбитую кривую борону?
Запроданную полупобируху
полуколониальную страну?
О, веруй, утешайся: мир воскреснет.
Потомки возродят... и возвернут
и Родину, и дружество, и песню...
Но правы будут, если проклянут,
нас, м о л ч а л и в ы х, с г о с п о д а м и вместе.
(Разрядка моя. — С.З.)

Не должно поэту русскому нынче впадать в немотность, в молчание — это позор!.. Прочитав множество поэтических книг, присланных мне в последние год-полтора из краев, находящихся за Уралом, а также подаренных авторами-сибиряками на нечастых писательских форумах и в случайных встречах, прочитав ряд новых выпусков «Сибирских огней», «Сибирских Афин», «Иртыша», других многострадальных органов нашей периодики из тех же краев, и, главное, сравнивая их содержание и строки стихотворческих рубрик с новыми сборниками их товарищей по перу, живущих в «Руси начальной, в европейской части России, со стихотворческими же страницами ее литературной прессы (не всей, конечно, не той, где Россию зовут «этой страной» и где даже поэтессы и прозаики не могут обойтись без ненормативной лексики и скрупулезно-длинных описаний «орального секса», нет — той, которую ее оппоненты зовут либо мягко — «государственнической», либо тверже, «шовинистической» и «черносотенной», попросту — русской по сущности), так вот: в минувшем году я окончательно утвердился в убеждении, зревшем во мне последние лет семь-восемь. Окончательно — ибо без пристального взгляда на современную словесность азиатской части России такое убеждение не могло бы обрести своей полной зрелости. Нет России без Сибири. А именно: в 90-е годы русская поэзия вошла не в состояние немотности (как того хотелось бы идеологам литературных «общечеловеческих ценностей» и любителям поминок» по отечественному Слову), но — в состояние настоящего п а с с и о н а р н о г о в з р ы в а.
...Не расцвета, нет, куда там, но именно взрыва, — ярого, яростного и отчаянного рывка к осуществлению своих дарований и своего духовного достояния, рывка, свершаемого многими российскими художниками стиха. Как мастерами, так и совсем молодыми. Ибо они ощутили н е в о з м о ж н о с т ь п р е б ы в а т ь в молчании, невозможность иного творческого поведения (термин М. Пришвина), кроме становления себя выразителями боли и надежд великого людского множества, которое унижаемо и уничтожаемо «реформаторами»... Примет сего взрыва (подчеркиваю — пассионарного, вызванного страстным зовом сердца и разума к спасению достоинства и достояния страны и народа подчас в немыслимо тяжких условиях) уже не счесть по всей России, Нередко, как и положено взрыву, звучание и фактура их — даже не скажешь, что написанных, нет — выдохнутых строк, жестки, порою даже и жестоки в авторской стремлении до предела честно раскрыть свою «душу живу» (и тем оставить ее живой, иначе сердце разорвется от боли). Вот характерные строки из стихотворения Анатолия Соколова. Его лирический герой едет в поезде:

Смеются и плачут в вагоне плацкартном.
Несущемся с севера рысью на юг...
В дороге не вздумай довериться картам —
Иначе рискуешь остаться без брюк.
Нашелся земеля по имени Вадик,
Он только из зоны и вдребезги пьян.
На нем кирзачи и потрепанный ватник.
Но сразу же видно, что он из дворян.
Окрестная флора меняет ливреи.
Морозит, а в поезде летний режим.
На родине мы, как в Египте евреи —
Скажи: от кого и куда мы бежим?
Наверно, не в ту мы родились эпоху.
Толпа одиночек — не грозная рать.
Да, беженцы мы, хотя каждому лоху
Известно: нельзя от себя убежать.

Отклонясь чуть в сторону от «генеральной линии» первой части моих заметок, скажу: здесь мы видим сразу два главнейших признака сегодняшней поэзии Русского Сопротивления; во-первых, болевая суть, непредставимая еще лет десять-пятнадцать назад, так насыщает собой, на первый взгляд, вроде бы расхожие, даже «клишированные» изречения (в самом деле, что ни строка, то общеизвестное, а вместе взятое — «критическая масса», да уже взрывающаяся!), что они обновляют свой смысла обретают жгучее и в самом необходимо-человечном и гражданственном значении — актуальное, даже и злободневное звучание. Но это та злободневность, что зиждется на добре вечности... Второе: автор (не думаю, что он этого не читал) берет цитату из тайно, а подчас и до сих пор явно охаиваемого «либералами» классика — В. Розанова, о русских в своей стране как о евреях в Египте времен Исхода — и делает это изречение фактом поэзии, а не публицистики. Вот почему стихи А. Соколова являют свою х а р а к т е р н о с т ь для «почвы и судьбы» той, из глубин национального самосознания поднявшейся, литературной волны, которая по сути сегодня становится русским «ополчением в Слове» времен новой Смуты. Продолжая историческую аналогию, можно сказать: да ополчение сие еще только-только вышло из Нижнего Новгорода, впереди еще не одно неудачное сражение и множество предательств, — но рано или поздно ратники дойдут до Москвы и освободят ее...
Поэзия Сибири — это я сегодня тоже говорю с полным убеждением, после ряда месяцев плотного «общения» с новинками литературу громадного восточного региона страны — является самой з н а ч и м о й частью этого подъема нашей словесности.
Иначе и иного не могло и не может статься. Прежде всего потому, что и в дооктябрьские», и в советские, и в постсоветские, и в любые другие времена сибирская литература — органичная и неотъемлемая составляющая целостного духовного мира нашего Отечества. Сие есть аксиома, да вот беда: в наши дни (как опять-таки в дни любой Смуты) многие люди либо не хотят знать, либо по молодости не знают азбучных истин. Что ж, нынче в культурном бытии страны наступила эпоха «феодальной раздробленности»: похоже, во времена распада Киевской Руси ее обитатели лучше знали своих Баянов, нежели сегодня, скажем, читатели черноземной полосы — писателей, живущих к северу от столицы, не говоря уже о более дальних. Конечно, до боли печально, что настоящим (а поверьте, их осталось немало и в зрелых поколениях, и среди молодых: вопреки лжи «голубого» и все более голубеющего экрана и других «масс-медиа» большинство выбирает не пепси, а другие, отечественно-укорененные ценности) любителям поэзии в Москве, Питере и других наших градах и весях к западу от Урала неведом тот дивный континент стихового Слова, что народился за минувшее десятилетие в Сибири. Но духовность — понятие магическое. Ее «поле», ее энергетика воздействуют на людей тайными, непостижимыми для ума, логики и научного анализа путями, проходя тысячи верст и миль. Не случайно же один из «апостолов» западной словесности в XX веке, англо-американский поэт Т.С. Элиот, вовсе не склонный к сентиментальности, сравнил воздействие поэзии на души людские с тем, как довеивается до нас песнь жаворонка: мы слышим, как льется она из высей, но сама птица остается незримой в этих высях...
Так и поэзия, творимая в далях к востоку от европейских российских мегаполисов: нечасто ее лучшие образцы проникают в центральную периодику, редко донельзя ее книжные новинки доходят до читателей «Старой Руси», — и, однако, тот, кто не глух сердцем, чувствует, что с востока движется и проникает в достояние «задорного цеха» (так Пушкин некогда назвал цех поэтов) безмерная духовная мощь, исполненная трагизма, гнева, любви, красоты и сострадания.
...Знаю многих матерей, подчас еще достаточно молодых женщин, чьи сыновья несут ратную службу в кавказских горах либо еще едут туда, — эти женщины таят в душах и на устах именно те слова, с какими обращается к мальчишке-новобранцу героиня стихов Татьяны Суровцевой!

...Чудотворца молю за тебя.
Нет сильней материнской молитвы.
Только б Родина, малых любя,
Не бросала в безумные битвы,
Не подставила б наших детей
Под кинжалы и пули слепые.
Сберегла б от позорных сетей
Всех мальчишек печальной России!
А иначе — в бездарном пути
Мы растопчем свое недалеко.
И тогда нам вовек не уйти
От Спасителя «Ярое Око»!

И не хочется, и не можется делать какие-либо комментарии, даже самого хвалебного толка, к этим, пронизанным материнской болью стихам. Одно скажу: их автор с полным на то правом может произнести, как свои, строки своей великой предшественницы, написанные ею в самом страшном лихолетье XX века — «Мы знаем, что ныне лежит на весах, // И что совершается ныне. // Час мужества пробил на наших часах. //И мужество нас не покинет». Да, мы знаем...
...А еще скажу, что нет ничего радостней для исследователя литературы (тем более, когда он и сам пишет стихи или прозу), чем оказываться правым в своих прорицаниях. Более десяти лет назад в Иркутске вышла книга моих критико-литературоведческих эссе «Боязнь забыть слово», целиком обращенная к поэзии Сибири. Несколько добрых строк в ней относились и к творчеству тогда еще совсем молодой Т. Суровцевой: меня поразило, какое точное определение нашла иркутянка для начинавшей тогда «переламываться» эпохи: — «Пограничное время»... И вот эпоха переломилась окончательно, и вот мы вместе с временем уже перешли границу — и века, и тысячелетия, и десятилетия измотавшей нас Смуты, и опять-таки смутно, но нечто новое брезжит вдали. Перешли Рубикон... И голоса лучших сибирских поэтов, которых мне довелось узнать молодыми или даже просто юными, обретают свою человеческую, художественную и гражданскую зрелость. Множеству разновидностей духовной чумы, хлынувшей на нас в минувшее десятилетие, они противопоставляют Слово русское... Не люблю, когда критик цитирует свои собственные давние произведения, но, думается, здесь уместны несколько строк из упомянутой выше книги «Боязнь забыть слово»:
«...А Словом просится стать, вопиет... все, на что ни глянь окрест. Как не утерять тут, не позабыть главное, самое болевое?
...Есть такая мысль в одном из ранних рассказов волшебника русской словесности Сергея Маркова — «Вероятно, боязнь забыть слово и породила поэзию». Подлинная поэзия рождается лишь тогда, когда человек не просто хочет написать стихи о том или ином явлении, заинтересовавшей его: когда действительно боится — как бы не забыть сказать самое заветное, проникшее во все нервные клетки, овладевшее всем существом. Недаром же многие высказывания крупных мастеров о возникновении того или иного их шедевра сводятся к одному: скорее бы умер, чем не создал. Это самая необходимая художнику боязнь (и единственно необходимая) — когда он страшится утерять именно то слово, ту музыку, тот образ, которыми точнее всего можно сказать главное. Ведь слова незаменимы, каждое — мир, со своими законами, историей, объемом, красками, запахами; утратить такое слово для художника означало бы утратить смысл жизни...»
...Через одиннадцать лет после появления на свет этих строк их автор проникся убеждением, что в минувшем десятилетии «боязнь забыть слово» осталась действительно единственной боязнью в среде талантливых творцов сибирской поэзии. В гораздо большей мере, подчеркиваю, нежели в среде их коллег из европейской России. Быть может, тому способствует (нет и добра без худа) увеличенная «феодальной раздробленностью» удаленность «русских азиатов» от главных и самых мощных потоков бездуховности, отравляющих и разрушающих людские души и национальное самосознание, льющихся и с Запада и из «масс-медиа», управляемых отечественными (нет, антиотечественными) идеологами «либерализма», «прогрессизма» и «рыночного реформаторства». Удаленность от московско-питерских литповетрий и от мод, мешающих «боязни забыть слово» — тоже.
Разумеется, понятие «поэзия Сибири» не есть нечто монолитное. «Что ни город — то норов, что ни город — то говор» — это присловье наилучшим образом характеризует многообразие и многоцветье творческого космоса, рождаемого к востоку от Урала. Не надо сводить родовые черты сего космоса к «могутности», «глыбистости» и «кряжистости», чем грешили и до сих грешат многие его исследователи. Сказал бы сильнее: в лучших стихах и поэмах сибиряков именно в 90-е годы наметилась тенденция к переливам оттенков, к изображению тончайших и нежнейших состояний души и природы. Тяготение к показу великого — сквозь капельку росы, улыбку ребенка, штрихами и мазками многомерной, фиоритурной тональности: задача много более сложная, нежели работа в духе «размахнись, плечо, раззудись, рука!» — но это задача для того, кто приходит к подлинному мастерству.

Упали травы. Косари ушли.
И косы отдыхали на плечах.
Ни звука, ни ромашек, ни души.
Поляны в солнечных лучах.
Упали травы. Кажется, к земле
Прижалися испуганно поля...
На веточке у космоса во мгле,
Как яблоко, чуть держится земля.

Казалось бы — всего восемь строк, миниатюра, пейзажный этюд, зарисовка... Но какое чувство у д и в л е н и я вселяет в нас эти строки из стихотворения кемеровчанина Сергея Донбая, какое ощущение хрупкости и зыбкости бытия огромного мира! У С. Донбая есть и броские ораторски-публицистические вещи, и это тоже радует, но, думается, читателю, достаточно «оглохшему» в наши дни от словесных децибелов, ближе именно стихи негромкие, из сокровенных глубин сердца идущие, потому и проникнутые такой первозданностью звучания, какая не может не дарить радостно-тревожное чувство удивления перед открывшейся нам с помощью поэта новизной мира...
А вот что является настоящей общностью сибирской поэзии, особенно проявившейся в 90-е годы, и в чем поэты восточного региона России, по-моему, превосходят своих коллег-сверстников (причем самых разных поколений) из европейской части страны — так это способность у д и в л я т ь.
Ну, кто бы мог подумать, что А. Казанцев, писавший когда-то звонкоголосые, юношеские вирши о любви нередко, дававшие «петуха», будет в 90-е годы сочинять романы и повести, главными героями которых станут и Владимир Креститель, и Мария Магдалина, и другие великие и легендарные личности... И при том Казанцев останется в стихах по-прежнему, юным — разве что слегка помудревшим:

Не знаю, что станет со мною
В дне завтрашнем, смутном пока,
Но знаю — вовек не заною,
Что жизнь холодна и горька,
Приму я лишенья спокойно.
Во всем никого не коря,
Как рощи приемлют достойно
Внезапный разор сентября...

...А кто бы мог подумать, что милая и омичка Татьяна Четверикова, казалось бы, навсегда прописанная в «тихой лирике» (читая ее прежние стихи, думал: все хорошо — вот бы чуть-чуть огня побольше), вдруг подарит своей лирической героине такое полымя сердца, что сравнимо разве с июльской жарой в степи:

Сумасшедшая ночь на поляне, где юрты и кони.
Сумасшедшая ночь после скачек и песен степных.
Попроси я сейчас, — и протянет звезду мне ладони
Тот степняк, что средь пира нахмурился вдруг и затих.
Не подарит звезду, а протянет как будто бы плату.
И под взглядом его плечи воют мои и болят.
Это чувство в крови от прабабок, со времени Бату,
А земля под кошмой хоть тепла, да чужая земля...

Вот — то, что, видно, и зовется, пламенем поэзии. Обжигающе-темпераментный голос запылавшего женского чувства, передающий столь многое: и жестокий и прекрасный лик Азии, и живое ощущение степной земли и — суровую нашу историю, горечь, единящую древность Руси с ее нынешним часом... Как не порадоваться этому творческому росту омички — и как не удивиться ему!
А кто бы мог подумать, что...
А кто бы мог...
...И разве мог автор этих заметок двенадцать лет назад, на последнем Всесоюзном совещании молодых, уже в качестве руководителя семинара слушая и читая стихи тогда совсем еще молодого новосибирца В Берязева, представить, в какие формы и в какой масштаб выльется и взрастет его и в те поры несомненный дар? Вот кто в минувшем десятилетии удивил меня сильнее других своих сибирских сотоварищей по перу, пришедших в литературу вслед моему поколению. (Так разве что читинец Михаил Вишняков, ныне ушедший непонятно в какие творческие дебри, радостно поражал меня своим взлетом в начале 80-х). В. Берязев за прошедшее после упомянутого совещания время вырос, вызрел не просто в настоящего поэта — что и само по себе было бы прекрасно, — нет, он стал писателем универсального, крупного лироэпического плана, способным соединять свое осмысление нынешнего часа отечества и мира с историко-философским и гражданственным охватом глубин русской и мировой истории, создавать в творчестве небывало новый «архетип» Евразии — с ее нередко страшной, кровавой, и все-таки прежде всего исполненной трудов и созидания, дивной и волшебной судьбой...
Одна из значимых граней этой лироэпики В. Берязева — роман в стихах «Знамя Чингиза». Образ создателя и предводителя монгольского «движущегося» государства стал подлинным открытием поэта-историка: здесь Темуджин не схож ни с одним из своих прежних книжных воплощений. Ни с героем романа В. Яна, ни с героем романа Исая Калашникова «Жестокий век», когда-то потрясшего меня и возмутившего официозных наших историков. Если бы последние имели нынче какое-то влияние, они бы автора «Знамени Чингиза» живьем съели. Такого Чингизхана мы еще не знали — о котором можно сказать словами шекспировского героя: «Он человек был в полном смысле слова». И только потому — велик и мудр даже в немыслимой по «европейским цивилизованным» меркам жестокости своей, — пожалуй, лишь два аналога есть ему (т.е. образу, созданному новосибирским поэтом) в ушедшем тысячелетии: Александр Невский и Сталин... Головокружительное произведение: прочитав его, почти Физическую боль почувствовал от того, что оно не стало достоянием всероссийского читателя.
...Из чувства суеверия не стану высказывать в этих заметках свои суждения о другой поэтической «расширяющейся вселенной» моего младшего новосибирского товарища — ибо его новый роман в стихах, героями которого стали наши современники-сибиряки, еще продолжает рождаться под пером автора. Замечу лишь одно: для меня несомненно, что, когда эта вещь будет завершена и увидит свет, читателей поразит необыкновенный сплав чувственно-эротической энергетики с высочайшим духовным взлетом любви, сплав, что стал самим «воздухом» произведения — но этот воздух пропитан духом самой почвы, земли сибирской...
Другое скажу более уверенно. ...В феврале минувшего года вместе с настоятелем псковского храма Св. Князя Александра Невского, что вновь стал воинским храмом, с протоиереем о. Олегом три дня довелось мне пробыть в Чечне, прежде всего — среди земляков-десантников, воинов 76-й Черниговской дивизии, что более известна сегодня как Псковская. Среди окормляемых воинским пастырем и моих слушателей были и десантники 6-й роты. Той самой, что через две недели почти полностью погибла, защищая проход через горный перевал... Ни слова до сих пор я не могу написать о них: перо не слушается, слезы гнева и отчаяния душат горло. Вот уж точно: «Большое видится на расстоянье». Когда уже летом прошлого же года выступал в полку перед товарищами погибших, читал не свои стихи — читал фрагменты из присланной мне автором поэмы В. Берязева «Псковский десант»:

Нам сказали «духи»: «Уходите!
Разойдемся тихо, без огня.
В Турцию, а может, на Гаити
Все уедут через два-три дня.
И еще сказали: «Дело худо,
Вы — одни, а против — легион.
Русский царь — не боров, он иуда
И безбожник. Вас не вспомнит он!»
...В узком горле горного прохода
На пути из выжженной Чечни,
Словно кость, торчала наша рота.
Поперхнулись ротою они.
...Капитан кричит: "Товарищ Трошев!
Весь огонь на нашу высоту!
Добивайте их! Всего хороше...»
Взрыв!.. переходящий в пустоту.

...Невозможно передать словами, как слушали выжившие в чеченской бойне десантники эти стихи! Если б только вы могли видеть их лица! — лики 20-25 летних пареньков, обожженные дыханием смерти... Этим ребятам было все равно, кто автор услышанных ими строк. Они спрашивали меня, как будто я их написал (хотя я четко объявил их авторскую принадлежность), — «Откуда ты это узнал? они ведь и взаправду нам обещали и в Турцию нас переправить, и в Штаты, и на Багамы...»
И впрямь, спрашиваю сам себя, откуда Володя Берязев, живущий в дальней дали и от Чечни, и от Пскова, мог т а к о е почувствовать, мог т а к сказать о подвиге этих десантников, что сравнение их с воинами легендарного эллина Леонида, спасшими родину под Фермопилами, не выглядит литературным приемом.
Ответ лишь один: на это способен лишь талант, боящийся забыть Слово...
Народ свое слово не забывает.
Другое дело — на его устах оно оказывается лишь тогда, когда ему становится совсем невмоготу.
...Наверное, прав будет тот, кто упрекнет автора этих заметок в повторении азбучных истин. Но вот беда! в минувшие лет десять с лишним силы, взявшие в свои вроде бы не очень намозоленные ручонки «рули» общественно-литературного процесса России, сделали все возможное и невозможное для того, чтобы изничтожить сии истины. Да и вдобавок заменить знаки нашей нравственно-художественной «азбуки» некоей «клинописью», весьма напоминающей отпечатки железных копыт того существа, которое к ночи не принято поминать. Результаты известны — и печальны... Даже многие опытные и маститые пииты и прочих жанров умельцы предпочли за лучшее — как за более выгодное — позабыть об этих «азах», о «низких истинах». А многие же новобранцы словесности их либо вообще не знают, либо имеют о них очень смутное представление. И немалый ряд пишущих людей — причем далеко не бездарных — не слышит или плохо слышит сегодня плач сирот и стоны матерей по своим погибшим детям...
И не предчувствуя ли явление на свет Божий целых когорт таких литераторов еще несколько десятилетий назад автор «Утиной охоты» и «Старшего сына» написал горестно-ироничные строки (лишь недавно, но очень вовремя опубликованные):

Ax, сколько их, куда их гонят?
И что так жалобно поют?
Поэзию ль они хоронят?
Халтуру ль замуж отдают?

...Всем, всем нам, думается, без исключения, желающим подтвердить или утвердить свою причастность к отечественной изящной словесности, надо начать новое тысячелетие с приобщения к ее азам. С повторения ее азбучных истин. Иначе — мы далеко не уйдем и не уедем даже с компьютером, подключенным к «мировой паутине». Но о «виртуальном пространстве» чуть ниже.
И другое мне вспоминается из наследия Александра Вампилова, когда читаю новые страницы российского стихотворчества, как маститыми, так и молодыми авторами создаваемые, — сценка из «Истории с метранпажем», где незадачливый директор провинциальной гостиницы горестно исповедуется: дескать, на какие только руководящие должности его ни сажали. «И везде мне чего-то не хватало — то инвентаря, то образования...» В этом-то и у многих пиитов российских ощущается нехватка. Сибирские — не исключение. Да, то инвентаря не достает, то с образованием худо... Ясное дело, нет прежней системы литературной учебы. Сколько камней метали в нее еще молодыми сверстники мои (да и аз грешен) за ее «заидеологизированность» и «запрограммированность», — но вот она рухнула во всех регионах, совещания и семинары молодых стали редкостью, и по ней нам осталось лишь вздыхать. Ибо, похоже, запрограммированным среди дебютантов стало прочное отсутствие «инвентаря и образования». Либо неумение отличить ямб от хорея, либо нежелание знать это отличие... Такое впечатление отчасти оставили у меня стихи участников Всесибирского совещания молодых, прошедшего в Томске. Что устроители сего литфорума — честь им и хвала! — призвали на него незаурядных ребят, — это несомненно. Вот потому-то и досада порой берет при чтении их большой подборки: то ли иные дебютанты просто не знают, о чем писать, то ли не читают ничего, кроме шедевров своих приятелей по литобъединению или кухонно-кофейному содружеству...
Скажем, заметно, что у омича Сергея Криха есть довольно-таки острое чутье на болевые стороны нашей современности, что придает ряду его строк «лица необщее выраженье». Вот яркий финал стихотворения о грядущих потомках россиянок, спешащих сегодня на жительство за рубеж; они приедут на свою прародину когда-либо и —

Сядут за стол, обильный закусками,
И порешат приговором немым:
«Как хорошо, что на свете есть русские,
И как прекрасно, что это — не мы!»

Кто-то, может, захочет поспорить с автором по сути, мне же представляется важным, что молодого поэта тревожит и терзает несчастье, случившееся с нацией, с поколениями. Но... опять-таки с «инвентарем» худо у него. Хоть кто-нибудь подсказал бы омичу, что замысел и суть должны соответствовать звучанию, что хоть немного бы надо следить за ритмикой стиха; «подтяни» Крих движение стоп, сделай строки чуть чеканное — цены бы не было этому стихотворению. Но и оно, лучшее на его страницах, и другие просто тонут в хлябях ритмической мешанины. То ли автор осознанно (судя по содержанию других вещей, скорее всего, что так) «работает» под расхристанное стихосложение московских псевдоавангардистов, для которых нет бога, кроме И. Бродского, механически перенесшего в свою поэтику «закордонного» периода звучание прозаизированного англоязычного тактовика, то ли он просто еще не учился слагать строки регулярными размерами вообще…Читая же новосибирца Ивана Рассадникова из того же семинара, вижу, что он этот уровень учебы стихосложению уже одолел, и кумиров себе избрал иных — из «тихой лирики» былых советских десятилетий. Но, бог ты мой, она у него, лирика, получается настолько тихой, что почти беззвучна. И поневоле задумаешься: что толку в отсутствии цензуры и всего того, что заклеймено как «тоталитарный диктат», если в годы оного диктата творения даже очень начинающих были много смелее и жарче, ярче и искусней, нежели рождающееся под перьями многих их нынешних преемников сегодня, на «свободе»? И когда поймут все, входящие в словесность, что надо оставить надежды и упованья на пресловутую «андерграундность»: словесно-стилистические испарения со зловонным душком а-ля Пригов и Кибиров в самой столице уже вышли из моды всюду, кроме ничтожнейшего круга «тусовок». Тут и проясняется в который раз связь поэзии с жизнью: всяческая «букериада» теряет свою популярность вместе с породившими ее «либеральными» веяниями в экономике и в политике...
Пора, повторяю, молодым начинать с азов — хотя бы с умения сочно и точно ставить слово к слову. Тем паче те слова, которые становятся краеугольными в строках. «Глухая», сырая, никакая рифмовка — просто бич множества молодых пишущих сибиряков. Куда для них пропали звонкие созвучья метких присловий из сибирского «говорка»?! У того же И. Рассадникова в неплохом по архитектонике (терцины — это вам не четверостишия) откровении «В лиловых сумерках...» живое чувство просто размывается подобным потоком рифм, а уж увидев вместо «качелей» — «качель» (ради рифмы с «плече»), я испытал нечто вроде приступа зубной боли. И не раз испытывал подобия этих приступов при чтении как участников вышеназванного Совещания, так и других сибирских дебютантов. Весьма, к примеру, радует меня тяготение Ирины Гореловой к иронической поэзии: в наши дни чувство иронии нередко может стать спасением. И кое-что у молодой омички начинает получаться, но... Именно этой направленности творения должны звучать особенно четко, даже «смачно», если хотите, должны быть оснащены самым колоритным лексическим строем. Сии качества в «ир-ронических» строках дебютантки пока что в дефиците. Как и стихотворная техника в целом. И. Гореловой следует усвоить: хоть женщин нельзя наказывать физически, но если юная поэтесса считает, что созвучие «баб» и «баобаб» является ее открытием и основой для иронических виршей, а не достоянием «бородатых» рифмованных анекдотов седой старины, то к воображаемым розгам у критика и редактора при встрече с такими виршами рука невольно потянется. Равно и при встрече с пересказами в рифму историй из репертуара Клары Новиковой («Нет страстнее девушек-брюнеток...»). А также с ударением на первом слоге в слове «клялась»... Да и краткость должна быть родной сестрой стиховой «юморине» в большей мере, чем иным жанрам. ...Автор сих заметок тесными узами связан с Омском, не раз бывал в этом добросердечном городе, потому и знает, сколь у многих его жителей и, что совсем дивно, у жительниц, на устах плещется искрометный и щедрый юмор, причем нередко в очень суровых житейских обстоятельствах. Достаточно упомянуть одну лишь интеллигентнейшую мастерицу стихотворческого лаконичного острословья Марину Безденежных, — ах, как жаль, что давно уже я не видел ее новых творений!.. Да и поэты других сибирских градов и весей вряд ли уступают омичам в проявлении этой солнечной искрометности, подтверждая, что лит-цех, к которому они принадлежат, по-прежнему не зря носит пушкинское определение — задорный! Словом, есть у кого учиться И. Гореловой, в чем я ей искренне желаю успеха.
Стихи еще одной сибирской представительницы прекрасного пола, привлекшие в последнее время мое внимание, дают немало оснований как для того, чтобы видеть в ней по-настоящему перспективную поэтессу с серьезным творческим потенциалом, так и для того, чтобы сильно подосадовать над пока еще весьма непрофессиональным применением сего потенциала. Вначале «зацепили» меня ее стихи хотя бы тем, что нынешние дебютанты крайне редко обращаются к наследию Маяковского, даже на уровне иронического перифраза. А вот у Ирины Федоськиной одна из ключевых строк той ее подборки — «Все мы немного люди» — естественна и уместна. И почти в каждом стихотворении заметен был этакий своеобразный «ход конем», своя изюминка... Правда, такие находки и искорки нередко тонут в поверхностном словоговорении: ну просто тянет автора к элегантно-светской стилистике, к легковесному «бонтону», что, однако, по младости не такой уж и грех, — да только вот умение надобно и для такой тональности. А то ведь иногда вздрогнешь, увидев, к примеру, строчку «Твори, усталый, с рюмкой визави» — и от неблагозвучного сдвига («с рюмкой»), и от того, что собеседник, сидящий напротив (визави) превратился здесь в напиток, налитый в рюмку. Осторожней надо обращаться с иноязычной лексикой, чтоб читатель не вспомнил чеховское: «Образованность хочут показать и говорят о непонятном». Впрочем, к чести Федоськиной, она умеет взглянуть на себя со стороны и самокритично «проговориться»: «От легкой боли пишется легко».
Прочитав же несколько позже ее первую книжку, я убедился еще раз в правоте древнего постулата: молодость — сплошной недостаток, ибо сама по себе достоинство (к сожалению, быстро исчезающее). То, ч т о и к а к пишет И. Федоськина, есть, по моим многолетним наблюдениям, своего рода «архетип», «модуль», типичнейший образ творческого характера, который присущ начинающим художникам стиха, пожалуй, любых времен и поколений. Не зря же при чтении ее «Взгляда с обрыва» (тоже знаменательная «проговорка») мне вспоминались строчки моего безвременно ушедшего приморского приятеля Юрия Кашука: «Просто пелось в двадцать лет, //Как дышалось. И при этом Выше счастья быть поэтом Ничего, казалось, нет». Сие ощущение просто разлито в книжке И. Федоськиной «Взгляд с обрыва». Но оно имеет сотни и даже тысячи вариантов — в положительную или в отрицательную сторону развития, в зависимости от личностной натуры пишущего. Я вовсе не собираюсь в рамках своей работы давать даже «микрорецензию» на сборник новосибирской дебютантки, пишу о нем лишь в контексте всех размышлений хотя он, замечу, интересен и сам по себе). Но — главный плюс ее «архетипичности» — то, что издавна зовется бунинскими словами «легкое дыхание». Необходимо подчеркнуть, что оно у И. Федоськиной просто классически легкое в сравнении со множеством ее сверстников, в той или иной мере «похрипывающих» от всяческих дымов, газов и отрав современности... Вот характернейший его образец:

Летать во сне возможно и сейчас
В пространстве, что не знает перекрестков.
Воздушные дороги.
Капли воска —
Стихов, свечей и книг прямая связь.
Судьбы моей мятежный океан
Не станет никогда Аральским морем…

Прерываю цитату, чтоб сказать: весьма хорошо для первой-то книжки, не правда ли? Но дальше то, что сводит на нет вышесказанное: «...А сердце-то без якоря... О горе, Давать в душе приют моим словам». Театрализованный (и донельзя заезженный) жест. Думалось — грянет молодой гром от напряжения эмоций, ан всего лишь лопнул воздушный шарик... За ним следуют хлопки «глухих» и сырых рифм: «собою — полем», «кружит — жизнь». И в результате хорошо начатое стихотворение загублено... И подобное происходит на каждой второй странице этого сборничка. А на иных — пар уходит в свистки, а не в движение. Многие стихотворения (замечу еще раз, с «легким дыханием» созданные, с меткими и удачными строчками) являют собой этюды, наброски, зарисовки, пересыпанные теми же «изюминками», намеками на жгучий рельеф нашей горевой жизни, опять же намеками на знакомство автора с культурой прошлого, аллюзиями из мира живописи, литературными реминисценциями. Прочитаешь два-три таких стихотворения и вновь скажешь, мол, да, неплохо для дебютных страниц, но когда подобных вещиц перед глазами пройдет много больше, то количество перерастает в качество восприятия. Опять-таки усугубляемое частой расхлябанностью метрики и рисованием «сюрреализма» с «субъективизмом» (еще Демьяна Бедного его коллеги-современники секли за подобные созвучья).
Не в книжности, однако, беда у новосибирской молодой поэтессы и сотоварищей ее в поколении как сибирских, так и по всей России. Книжность-то — великое благо для пишущего, когда она — знание, а то и мудрость, почерпнутые из книг да вдобавок в горниле собственного интеллекта переплавленные. Тогда она — самая добрая почва для «инвентаря и образования». Особенно, если поэт уже обладает прочным профессиональным запасом навыков, владеет просодией и архитектоникой стиха, и строки его, к тому же, насыщены мощной энергетикой звучания. Вот, например, на первый взгляд, очень «книжные» творения Сергея Самойленко:

...Густеет ночь над башнями Кремля,
меж люлькою и гробом спит столица
в хрустальных башмачках, почти с нуля,
не по ноге, зато из заграницы,
сжимая чуть живого журавля
в не с той руки ежовой рукавице,
не сняв противогаза. Сладко ль спится,
вдохнув прогорклый запах миндаля?
...Век вывихнут, но я не костоправ,
я сам до отвращенья слаб в суставах
коленных, и в защиту птичьих прав
оставлю — пусть их — мальчикам в забаву,
мечтающим про подвиги, про славу,
про все, чему, спокоен как удав,
я предпочту тенистую дубраву,
в которой обретается жираф.

Я преднамеренно процитировал две строфы из самого, пожалуй, «литературно-камерного» произведения С. Самойленко — «Пять вариаций». В пяти мастерски сложенных, отточенных по строфике восьмистишиях мы встретим перифразы и прочие «отзвуки» из Шекспира, Пушкина, Боратынского, Мандельштама, Н. Гумилева, В. Катаева… более пристальный и эрудированный читатель найдет и другие «первоисточники». Но он же определенно скажет: все — свое здесь. Ничего не взято «напрокат». Все пронизано жесткой и многозвучной авторской интонацией, в которой слышен и сарказм над маразмом ельциноидов, и гнев от сознания бессилия отдельного «я» в русском социальном этномире изменить направление гибельного пути государства. И горькая, но просветленная улыбка, рожденная ощущением неубитой и всевластной красоты, земной и человеческой. А в целом — монолог русского человека, ощутившего себя частицей драмы, давно уже постигшей его Отечество и продолжающей твориться в нем на новом витке исторической спирали (может быть, подспудно отсюда и пришло к автору «спиральное» движение строк). И уж если даже в столь изощренно-сложном по форме стихотворении духовно-патриотическая сущность очевидна и не скрыта, то в более раскованном «Что за время — ни свет, ни заря...» она звучит во всю мощь авторской мысли, во все пространство стиховой музыки. (Замечу: далеко не каждое столичное издание народно-оппозиционного толка рискнуло бы напечатать эту вещь...) Не могу не привести в подтверждение сказанного хотя бы несколько строк:

...Ох, воротит с души, так несет,
так разит — уж не прелым ли сеном?
Не из Спасских ли тянет ворот
государевым духом измены?
...Обморочил ты нас, Черномор.
Обвели вокруг пальца хазары.
Что ж орет воронье «невермор»
всем кагалом, всем птичьим базаром?

Вот она, подлинная книжность... Когда поэзия отвечает сущности этого своего титула, то ей можно давать любые определения: книжная, публицистическая, любовно-лирическая, — она останется и придет к нам поэзией, чудным сплавом, соединившим в себе музыку, мысль и чувство. А то, что в знаменитом уже более века стихотворном манифесте Поля Верлена именуется «литературой» («Все прочее — литература»), мешающей музыке, носит в нашей речи более точное название — литературщина. В сущности, всего лишь информация, взятая чаще всего без системы и без разбору из разных книжных источников и становящаяся в стиховой плоти либо мертвым грузом, балластом, либо пижонскими заплатками, которые скрывают пустоту авторского воплощения. Этакими эффектными побрякушками на «ветхом рубище» (в молодежной среде их еще зовут «фенечками»), скрывающем отнюдь не мускулистые телеса. И «легкого дыхания» в таких телесах не бывает. Но именно им отмечены строки С. Самойленко — как и целой когорты талантливых сибиряков, идущих к творческой зрелости, но не утрачивающих лучшие качества молодости.
...Так что я никоим образом не желаю автору книжки «Взгляд с обрыва» И. Федоськиной «нелегкой боли» и вообще каких-либо тяжестей в судьбе. Пусть юной новосибирской поэтессе, как и ее сверстницам и сверстникам, пишется и дышится, да и просто живется без болей и недугов духовных и физических. Но всем им надо понять: творчество требует постоянного напряжения души. Без этого поэзия не рождается... Сказал же ведь один из лучших русских поэтов XX века Николай Заболоцкий «Душа обязана трудиться И день и ночь, и день и ночь!»
И другого русского советского классика строки вспомнились мне, именно потому, что они к молодым поэтам обращены:

Покуда молод — малый спрос,
Играй. Но бог избави,
Чтоб до седых дожить волос,
Служа пустой забаве.

Однако даже игра (а ведь творчество даже на самом серьезном уровне включает в себя игровой элемент) должна быть занимательной, интересной. А уж если играют молодые люди, то от такой игры ждешь и веселой выдумки, смелости, искрометности. Но в любом случае для зрителей ее суть и правила должны быть понятны хотя бы в основных чертах. Иначе зрители от скуки и недоумения дружно покидают зал или трибуны...
Скучновато стало и автору этих заметок при чтении первого сборника Антона Сурнина «Вольные измышления». Про себя я дал этой книжечке подзаголовок «Изобретение велосипеда»... Именно так я могу охарактеризовать содержание почти без исключения каждой страницы «Вольных измышлений». Выше была названа литературная школа двадцатых-тридцатых годов прошлого века, к которой принадлежал ранний Заболоцкий. Так вот, Антон Сурнин почти на каждой странице своей книжки заново «изобретает» — а фактически повторяет — то, что уже было сказано и написано семьдесят лет назад веселыми питерскими обериутами:

...А ВСЕ Ж НА КУХНЕ ОКАЖУСЬ
где чуть заметно по стенам
сусальных луковиц сиянье
где бабочек ночных шуршанье
корица и цикорий
там,
где чад на сумерки похож
а лампа как желток яичный
и звон призывный и привычный
и теплый хлеб
и острый нож.

...Почерк-то явственный, да испорченный: у Заболоцкого словарь много богаче, звукопись стократно мощнее. Так зачем мне читать (и другим) сей перепев? А вот не менее явный «отзвук» Хармса:

если молод — молодец
если холод — холодец
если голод — голодранец
(если только сзади ранец)

Однако у Хармса все, что он писал (особенно для детей) было весело и ярко. У Сурнина же — увы, эти свойства пониже и пожиже... А далее в его сборничке следуют во множестве образцы различной словесной эквилибристики, и тут уже речь идет сугубо о читательской реакции: две-три странички стиховых кувырканий вроде «у метро нутро из перламутра» или «словил я слово словно соловьи» еще можно прочитать, но дальше, говорю, скучновато становится. Ибо — повторение тысячу раз пройденного другими, в тысячный раз изобретение велосипеда. Подобное восприятие у читателя возникнет, даже если и не знакомы ему имена и творения Хармса, Олейникова, Введенского и других обериутов, даже если он не читал ни «великого будетлянина» В. Хлебникова, ни С. Кирсанова, ни, на худой конец, «изопы» (т.е. каллиграммы, фигуративные стихи) А. Вознесенского.
Вот в чем беда новосибирского молодого автора, претендующего на формальную новизну — и беда таких же, претендующих на то же (и на признание) стихотворцев.

(Окончание следует)



100-летие «Сибирских огней»